
своих, ест хлеб, таинственно перевоплощающийся в тело Христово, и пьет вино, перевоплощающееся в кровь Его,
веруя, что это именно так: что он ест плоть Бога живого и пьет кровь его. Впечатлительный Лев Толстой, осознав
страшную суть этого таинства — главного в христианских культах, основы основ всех литургических действ —
стал обличать христианство как религию каннибальскую, за что и был предан анафеме церковью.
32
Эта главная идея ислама хорошо выражена А. А. Гусейновым в книге "Великие моралисты" (М., 1995), откуда я
ее и заимствую.
214
Ислам — религия жизнеутверждающая. С точки зрения экологической, это, может быть, самый
оптимальный вариант.
Из библейского корня — первого акта антропогенетической трагедии (представление о
первородном грехе) — выросли три религии. Первая, моисеева "ветхая", не доросла до катарсиса-
просветления и сердечного примирения человека с Богом. Отношения между Человеком и Богом
просто сведены на уровень юридически-правовых, договорных. Только две других (христианство и
ислам) развили трагедию до конца, дав свои варианты органичного катарсиса.
Пружина всякого творчества вообще — осознание несовершенства того, что есть.
Глубинный источник земного творчества — жизнь в мире всеобщей детерминации, а жизнь —
неугасающее стремление к чему-то тому, чего нет в реальности. Нет и не может быть в этом мире,
ибо "семена" жизни, согласно христианской религиозной доктрине, — "не от мира сего". Этот
мир, вся окружающая нас природа, в том числе телесность наша, может давать лишь "эрзацы"
удовлетворения. Животные не догадываются об этом, они всецело заняты спасением своей шкуры,
погоней за пищей, поисками сексуальных партнеров... Их действия инстинктивны, бессознатель-
ны, почти что автоматичны. Трансцендентное семя в них разглядеть не просто даже со стороны, и
большая часть ученых-биологов, уподобляясь физикам, предпочитают его "добровольно игно-
рировать" ради успеха своей науки. Но человек, если случается ему чувствовать себя сытым, и
безопасным, и сексуально не озабоченным, часто именно в этих случаях наиболее остро осознает,
что на самом деле ему надо еще чего-то "другого" — сверхъестественного, и что это "другое",
очевидно, и есть самое ценное из всего, что ему надо. Он пытается сотворить себе
сверхъестественное "другое" (самолеты, иконы, идеологемы) из естественного наличного
"материала", созидая фантасмагорические конструкции — материальные и идеальные, уродуя
собственное естество и окружающую природу, истребляя сотни тысяч себе подобных лишь за то,
что те по-иному себе представляют это сверхъестественное и адекватно никому не понятное
"надо" — должное. Любые его воплощения в этом мире (должного — идеала) неизбежно
оказываются несовершенными и не приносят удовлетворения, лишь обостряют неутоленность.
Так обстоит дело с человеческим творчеством, стимулируемым земной жизнью, с ее двойной
причинно-целевой детерминацией. При этом, конечно, надо и учитывать, что обозначать
ценностно-нравственный идеал, свободно поставленную цель-должное как вторую "детерминанту"
можно лишь условно-аллегорически. На
215
самом деле у человека эта детерминанта становится первой, и не "детерминанта" она, а свободная
воля, способная произвольно задать направленность деятельности. Но если мое "Я" потусторонней
"природы" — искра трансцендентного, то и мне, как Богу, с которым я сопричастен, видимо,
предстоит и жизнь вечная.
Вечная жизнь может быть только вечной неутоленностью. Вечно живой Бог по определению
своему — Творец. Он — живой, иначе зачем было бы ему вечно испытывать муки творчества?
Творить и восходить на крест, искупая несовершенство всякого сотворенного. Если можно было
бы достичь абсолютного совершенства, то и жизни больше не было бы, даже у Бога. Тогда просто
стремиться не к чему! О каком творчестве может идти речь без стремления чего-то достичь? Не
важно, чего именно: высокой зарплаты или небесной любви, истинной правды о сущем... Поэт
Гейне, к примеру, утверждал, что окончательно счастлив будет только тогда, когда у порога
своего дома увидит повешенными нескольких человек — смертельных врагов своих.
Именно в этом вечном стремлении к совершенству, каждый раз по-новому представляемому,
видимо, и заключается суть трагедии — наивысшей формы искусства, искусства, сплетающего в
себе не только смешное и страшное, низкое и высокое, злое и доброе, но обязательно и еще кое-
что — самое главное: ощущение захватывающей красоты жизни во всем ее этом страшно-
смешном и мучительно-радостном многообразии.
Суть трагедии, наипрекраснейшего из искусств, состоит, очевидно, в том, что результат любого
живого творчества — даже божьего! — неизбежно отчасти будет оказываться "халтурой", тре-
бующей крестного искупления, примирения и просветления через крест и — новых усилий в