башен танков, покрытых снегом и льдом. Иногда они отваживались выйти на разведку в лес, хотя боялись
заходить далеко.
Партизаны уничтожали печи в избах. Они думали, что так мы умрем от холода. У некоторых изб не было и
крыши: она либо сгорела, либо ее сняли. Возможно, партизанам просто не хватило времени полностью
уничтожать деревни до нашего появления. Но изб все равно оставалось слишком мало для нас. Приходилось
бродить в поисках крыши над головой. Мы жгли все, что попадало под руку, но возникала опасность, что
загорится сама изба. Больше никто не хотел тратить силы на то, чтобы собирать в лесах хворост. Солдаты,
проклиная дым, который мог выходить лишь через распахнутые двери, собирались в кучку и пытались спать
стоя, хотя их сотрясал кашель.
Но так было лишь в тех избах, в которых оставалась крыша. Там, где ее не было, проблем с дымом не
возникало, но согреться в них было совершенно невозможно. Тем, кто был поближе к очагу, грозило сгореть
заживо, и им приходилось отодвигаться, а другие, сидевшие всего в пяти метрах, ощущали лишь теплый воздух.
Температура не поднималась выше минус двадцати.
Через каждые два часа к окопам шел новый отряд, а часовые, белые от мороза, возвращались обратно. Зима
разгулялась не на шутку. К тому же мы страдали от грязи. О намерении помочиться приходилось объявлять всем
присутствующим. Тогда остальные держали под мочой замерзшие руки. Часто она заживляла порезы.
Рано утром, пока еще не закончилась полярная ночь, я приступил к несению караула. Небо было таким же
черным, как над Темпельгофом в день бомбардировки. К концу смены оно окрасилось необычным розовым
цветом. К трем часам пришла смена. [367]
Глаза щипало, нос я совсем отморозил – нужно было чем–то его прикрыть. Мы, будто чикагские гангстеры,
надевали на лица маски: поднимали доверху воротники и завязывали голову шарфами. Через час розовое сияние
сменилось фиолетовым, а затем серым. Снег тоже посерел, а затем потемнел – и так до следующего утра. С
наступлением темноты столбик термометра резко падал, часто до тридцати–сорока градусов. Все наше
оборудование пришло в негодность: бензин замерз, машинное масло сначала превратилось в пасту, а затем в
клейкую массу. Из лесу доносились странные звуки: это трещали деревья под тяжестью снега. А когда
температура падала до минус пятидесяти, начинал трескаться и камень. Наступили ужасные времена.
Зима во время войны... Мы уже успели позабыть, что это значит. А теперь она навалилась на нас будто
гигантский пресс, готовый сокрушить все под собой. Мы сжигали все, что было способно гореть. Лейтенанту
пришлось оборонять от сорока пехотинцев наши сани.
– Сани пойдут в топку! – кричали они.
– Назад, – орал в ответ лейтенант. – В лесу полно
деревьев.
Пехотинцы смотрели на него непонимающим взглядом: какой толк в санях, если все перемерзнут до смерти?
В лес направился отряд добывать хворост. Они, будто привидения, вернулись с охапками и бросили в костры,
которые начали затухать. Нельзя было допустить, чтобы огонь потух. Мы молили Господа, чтобы русские не
пошли в атаку: ведь никаких мер к обороне мы не предпринимали.
Самое ужасное – это, конечно, караул. Если будешь стоять не двигаясь, рискуешь замерзнуть живьем. В девять
часов снова наступила моя очередь. Мы – пятнадцать солдат – стояли на карауле в развалинах избы. Первые
полчаса хлопали друг друга по плечам, чтобы разогнать кровь. А вторые полчаса стали настоящей пыткой. Двое
упали в обморок. Мы вытащили закоченевшие руки из рукавов шинели и неумело пытались привести их в
чувство. Рукавицы, сшитые из кожи и шерсти, [368] покрылись дырами и были уже ни на что не годны. Боль от
рук распространялась по всему телу. Четверо солдат перенесли потерявших сознание поближе к костру,
сиявшему в темноте. Появись русские, и они могли бы взять нас голыми руками. Некоторые из нас просто
сходили с ума, бегали вокруг и рыдали, как дети. Несмотря на приказ, я бросил пост и побежал в ближайшую
избу. Протиснувшись через плотную толпу солдат, остановился у самого костра и, скривившись от боли, упал на
колени, а затем протянул сапоги прямо в угли. Те сразу же потрескались. От боли из–за контраста между жаром и
холодом я закричал. Но таким был не я один, другие стонали еще громче.
Наконец был получен приказ двигаться дальше. Замерзшее оружие казалось хрупким, как стекло. Никто не
покрыл себя славой, сражаясь против русских. Мы вели другой бой – бой против мороза, усталости, грязи и
вшей. Этот бой и стал частью повседневной жизни.
Мороз унес три жизни. Трижды подразделения последнего караула возвращались с недвижными телами.
Воспаление легких, общее обморожение, физическая слабость не позволяли сопротивляться морозу. Троих
принесли к теплу слишком поздно. Пятерых удалось вернуть к жизни, вливая в них алкоголь.
Мы покрыли окоченевшие трупы снегом, воткнув в могилу палку с каской. На то, чтобы переживать, времени
не было. Те, кто, к собственному удивлению, еще оставался в числе живых, окоченевшими пальцами пытались
завести промерзшие насквозь двигатели. Положение оказалось отчаянным. Моторы не заводились.
Фельдфебель Шперловский изо всех сил нажал на педали “цундаппа”, но тот, несмотря на то что на него
навалилось восемьдесят кило весу, не поддавался, а затем педаль с хрустом сломалась. Даже металл не устоял
под действием стужи. Мы развели под танками огонь, чтобы нагреть их, прежде чем пытаться завести. Для
измученных пехотинцев возня с машинами была настоящей пыткой. Весрейдау и тот потерял терпение. Сапоги
он обвязал дерюгой, найденной во время отступления. [369]