разнообразием, то это значит только, что мы не можем понять сущности предмета
и, волею или неволею, должны примириться с этою невозможностью. Наука же не
выиграет, а проиграет только, если мы, чувствуя в самих себе единство души,
будем стараться, посредством разных насильственных и ничем не
оправдываемых гипотез, выводить все различные виды душевных явлений из
одного какого-либо вида: или из представлений, например, как выводит Гербарт,
или из воли, как выводит Шопенгауэр и его последователи, или из чувствований,
как вывели бы мы, если бы желали строить полные психические теории, а не
изучали психические явления, насколько они нам доступны...
На основании этих-то соображений и признавая психологию наукою, основанною
на фактах и наблюдениях над фактами, а не на верованиях, мы не смущаемся
теми грозными филиппиками, которые были подняты Гербартом, а отчасти и
Гегелем, против разделения души на три области. Мы не делим душу на области;
но делим душевные явления на те отделы, на которые они сами собою
распадаются очевидно для всякого сознания, не потемненного самонадеянною
мыслью вывести все разнообразие психических явлений из одного какого-либо
фантастического принципа. Таким образом, изложив душевные явления сознания
и чувствования, мы переходим теперь к душевным явлениям воли, желая везде
удержаться на почве фактической науки и нигде не переходить в область, может
быть, поэтических, но не научных фантазий...
Физиологическая и механическая теории воли рассматривают ее как явление,
обнаруживаемое индивидуальными сознательными существами в произвольных
движениях как внешнем выражении их способности чувствовать. Обе эти теории,
следовательно, принимают волю как явление индивидуальное, замечаемое
человеком прежде всего в самом себе и потому как явление субъективное.
Философские же теории, наоборот, берут волю как нечто объективное, вне
человека действующее, действующее и в человеке, но как в одном из организмов
природы, неведомо и неотразимо для него самого. Но так как всякие
философские фантазии, как бы ни казались они отвлеченны и фантастичны,
всегда имеют своим источником тот же опыт и наблюдение, то мы и были
приведены к тем фактам, из которых извлечено было объективное представление
воли. В обзоре этих фактов нам могущественно помог Дарвин. Он сосредоточил
для нас те наблюдения и выводы естествознания, из которых мы можем получать
уже не фантастическое, а основанное на фактах понятие той объективной воли, о
которой Гегель и Шопенгауэр только фантазируют. Мы не отрицаем, как
объяснили уже прежде, что и в человеческом организме действует закон
органической наследственности как в отношении органов, так и в отношении
привычек и наклонностей; но только думаем, что эта органическая
наследственность, имеющая все еще большое значение в индивидуальных
характерах, не имеет уже почти никакого в том общем для человечества
приспособлении к условиям жизни, которое передается уже не органическою
наследственностью, а историческою преемственностью. Вот почему, приписывая
немаловажное значение влиянию произвольных усилий, оказываемых человеком
на изменения в своем собственном организме, мы никак не ожидаем, подобно
некоторым мечтателям, чтобы эти усилия могли со временем ускорить до
чрезвычайной степени движения человека, дать ему громадную физическую силу
или вырастить ему крылья. Сила человека — его паровые машины; быстрота его
— его паровозы и пароходы; а крылья уже растут у человека и развернутся тогда,
когда он выучится управлять произвольно движением аэростатов. Он и теперь
уже бегает быстрее оленя, плавает лучше рыбы и скоро, вероятно, будет летать
неутомимее птицы. Ход приспособлений к условиям жизни принял у человека,
следовательно, совершенно новое направление, чуждое другим организмам