
символическая драма вменяет героям аморализм в формах категорического императива.
Она говорит нам: «Если ты Рубек и увидел последнюю ослепительность, стань и сам
ослепителен, как стало слепить народ иудейский лицо Моисея, говорившего с Богом». И
господин Рубек, быть может, утром проснувшийся в своем отеле, как все, и, как все,
совершивший свой туалет, после утреннего завтрака или обеда, любезно раскланявшись с
табльдотными знакомцами, теперь идет совершать свою нелепость: восставать над
смертью, мгновенно превращаясь в титана. Титан в ресторане, да это не снилось древним
грекам! Тут мифический символизм превращается в символизм эсхатологический - тут
Ибсен в стремлениях своих нам нужнее, чем десять Софоклов, хотя бы
мы не знали и
впредь, как не знаем теперь, что нам делать на сцене с этим уродливым явлением театра -
символической драмой современности, которая только у Ибсена кристаллизовалась в
нечто совершенно новое, нам неведомое доселе.
==162
Рубек, Сольнесс - это только первые бойцы за действительное освобождение
человечества. Они - жертвы борьбы роковой, потому что победа будет одержана только
тогда, когда все человечество пойдет над пропастями сквозь смерть к острову детей,
омытому лазурью и обещан ному, как апокалипсическим пророчеством далекой
древности, так и богоборческим дерзанием Ницше, А пока? пока Сольнесс срывается с
башни, Эйольф захлебывается соленой морской волной, и над ним плывет его костыль, а
Незнакомец исчезает с пути Эллиды. Незнакомец - не зовет ли он и нас, дамы не знаем,
как за ним идти? Не знает и Эллида, куда зовет ее Незнакомец. Она боится, что, когда
придет она к нему на пароход, развеется призывный зов, ей в нем звучавший. Она не
понимает, что Незнакомец зовет ее не для себя, не для нее, а для зова, нас всех
осеняющего: она забывает, что она - морская женщина и что пароход не останется на мели
- уйдет в море к новой земле, преображенной плоти. Уплывет за смерть. И Брандт падает
от сомнения. Когда он остался в ледниках один, он сказал себе: «Что же случилось?
Почему - я здесь?» Иссякает в нем полет и нет смелости наперекор всему удвоить
восторги. И от мысли («почему я здесь»), а не от выстрела сумасшедшей лавина
срывается. И не «Он - Deus Caritatis» звучит
в лавинном грохоте, а звучит это в мозгу
умирающего, усомнившегося Бранда. А Сольнесс, взойдя на башню, вдруг сознает, что
встреча с Богом должна уж теперь произойти неминуемо, а он не знает, что сказать Богу.
Слова не знает Сольнесс, как не знает его ни Ибсен, ни современная драма символов. И
современная
драма символов обрекается на Апокалипсис без Пришествия. Слово дано
будет только тогда, когда плоть утончится до форм нового творчества. А дока формы
современного искусства - сосуды скудельные.
Мы сами те мраморные глыбы, которые мы же должны изваять в скульптурные статуи. Не
статуя Аполлона, Диониса и Венеры суть символы: а мы - мы символы Аполлона и
Венеры. Себя, себя мы еще не хотим принять и сознать в том, что уже шевелится в нас.
Поклоняясь истукану (искусству), просмотрели мы то, что в глубине нашей души
совершается уже пресуществление, и что там мы прекраснее всех форм старого и нового
искусства. До известных пределов искусство природы мает нас, учит ходить в красоте
неверными шагами. Но мы растем, походка становится все увереннее. Искусство - мать
нашего устремления к преображению жизни. Оно нас вскормило, младенцев. Но когда