
культурным наследием, но и живым соучастником нового
культурного творчества.
Вообще, распространенное еще и до сих пор
понимание средневековья как эпохи эпигонов и
комментаторов грешит большой односторонностью и
упрощением. Вспомним хотя бы в высшей степени
свободное использование Бертольдом Регенсбургским
евангельских притч. Как мы видели, он перерабатывает
притчу о «талантах», наполняя ее совершенно новым
содержанием, отвечающим потребностям его времени. Я не
думаю, что впал при анализе этой его проповеди в
неоправданный социологизм, когда истолковал ее как
выражение установок укреплявшегося бюргерства, к
которому Бертольд в первую очередь обращал свою
проповедь. Бертольд дышал воздухом средневекового
немецкого города и не мог не говорить с паствой на
доступном ей языке образов и понятий.
Но разве не подобное же обращение с
раннехристианским наследием обнаружилось и при
внимательном чтении поэмы Вернера Садовника? Здесь
выявляется не «отражение» настроений немецких крестьян
XIII в., как полагал ряд исследователей, а перевернутая,
вывернутая наизнанку евангельская притча о блудном сыне,
и причина возникновения подобной «антипритчи»
заключалась, видимо, в тенденции представителей низшего
сословия перейти в ряды высшего и стремления высших
воспрепятствовать подобной вертикальной динамике.
Идейный фонд, из которого черпали средневековые
авторы, оставался традиционным — Библия, Евангелие,
патристика, — но его использование и истолкование
диктовались жизнью, и в своих толкованиях они проявляли
максимум свободы и изобретательности. Существенным
оказывается не источник цитаты, вообще не авторитет сам
по себе, — существенно применение старого текста к
изменившимся обстоятельствам и, главное, привнесение в
него нового смысла, толкование, которое, вполне вероятно
как правило, было неосознанным. Жизнь неприметно
вливалась в древние максимы, изменяя их.
Изученные нами памятники средневековой
словесности — продукт ученой культуры. Но в них
ощущаются та почва, на которой они произросли, та среда, к
которой они были обращены, и тот круг понятий и
представлений, который был присущ этой аудитории. Ближе
подойти к ментальности этого «безмолвствующего
большинства» средневекового общества мы, очевидно, не в
состоянии. Ведь даже в тех случаях, когда кажется, что
звучит голос простолюдина (например, в протоколах
инквизиции, изученных Э. Леруа Ладюри или К.
Гинцбургом, и в судебных делах о ведовстве), налицо —
«опосредуюшее звено» в виде записей судейских
чиновников, с их репрессивными целями и негативным
образом народной культуры, понимаемой ими как собрание
суеверий и дьявольских внушений. Отсюда — неизбежная