
(особенно в изобразительном тексте) не в виде абстрактной идеи, а по-
средством какого-либо сюжета, что весьма наглядно показано самим
Ж. Дюмезилем на материале различных индоевропейских традиций [Du-
mezil 1968—1973]. В Скифии, как доказал тот же Ж. Дюмезиль [Dumezil
1930; 1962], этой цели служил как раз генеалогический миф о трех брать-
ях, правда в иной его версии, но рефлексы идеи трехчленной социальной
структуры заметны во всех его вариантах [Раевский 1977: 74—77]. По-
этому в принципе наши интерпретации воронежского изображения от-
нюдь не альтернативны и могли бы быть согласованы. Другое дело, что
изобразительное воплощение этой идеи требовало бы, на мой взгляд, го-
раздо более наглядной дифференциации трех собеседников главного пер-
сонажа по «функциональным» признакам, чем это имеет место на воро-
нежском фризе. Отсутствие такой дифференциации, не позволяющее тол-
ковать этих персонажей как представителей трех сословно-кастовых
групп, соответствующих индийским брахманам, кшатриям и вайшьям,
отмечает и сам Ж. Дюмезиль [Dumezil 1982: 90], что вынуждает его со-
провождать свою интерпретацию известными оговорками, свидетельст-
вующими о ее уязвимости.
Попутно замечу, что если все же принять предложенное Ж. Дюмези-
лем толкование воронежского изображения, то оно становится важным
аргументом в многолетней дискуссии между ним и Э. А. Грантовским о
сословно-кастовой принадлежности каждого из трех братьев, действую-
щих в скифском мифе. По мнению Ж. Дюмезиля, младший из них, Колак-
сай, и ведущие происхождение от него паралаты — представители интел-
лектуально-жреческой функции, а старший, Липоксай, и происходящие от
него авхаты— воины; по Э. А. Грантовскому [1960] — наоборот. Воро-
нежская же композиция наиболее наглядно демонстрирует именно связь
младшего из персонажей с военной функцией и тем самым весомо под-
крепляет второе толкование (см. также [Раевский 1977: 75]).
Применительно к такому мышлению термин «метафорическое» может,
конечно, употребляться лишь условно. Им пользовалась в ранних работах
О. М. Фрейденберг [1936: 52 сл.], но позже она же оговаривалась, что
мифологические метафоры, по сути, являются «до-метафорами», по-
скольку не предполагают перенос значения с одного предмета на другой,
а исходят из тождества этих предметов [Фрейденберг 1978: 23]. Появле-
ние же метафоры в современном ее понимании, т. е. «в смысле сознания
разнородности образа и значения, есть тем самым исчезновение мифа»
[Потебня 1976: 434]. В этом смысле мифология и поэзия суть проявления
противоположных тенденций [Лотман, Успенский 1973: 299—300].
«Пока объекты не связаны жестко в обобщающие понятия, классифици-
руемые системы и серии, дипластия (парное сочетание. — Д. Р.) оставля-
ет возможность самого вольного обращения с ними: соединения того, что
действительно не соединено, раздвоения того, что на самом деле едино.
Чем более ранней является ступень развития мышления, тем со значи-
тельно меньшим контролем, чем у нас, происходит сочетание зримых или
мыслительных образов в пары» [Поршнев 1979: 207].
По определению А.Н.Леонтьева, «в эпоху первобытного общества...
смысл явлений действительности для человека осознается в ограничен-
ном круге значений. Последние приобретают зато способность перехо-
дить из одного круга явлений действительности, которые они отражают,
на явления другого круга» [Леонтьев 1981: 314].
Именно поэтому я не могу принять упрека в «слишком расширительном»
толковании скифской мифологии, в неправомочном ее отождествлении с
«культурой, идеологией, религией, любыми зачатками науки, любыми
видами фольклора и т.д.» [Хазанов, Шкурко 1979а: 311]. Для архаиче-
ских обществ такое отождествление не только правомерно, но и необхо-
димо, чем указанные общества и отличаются качественно «от более
поздних этапов исторической жизни, с их идеологической дифференци-
рованностью, конкуренцией различных идеологических форм и пред-
ставлений, при которых квазимифологические символические классифи-
кации неизбежно фрагментарны, субъективны и не имеют тотального
значения и распространения» [Мелетинский 1976: 236; см. также с. 159].
В этой связи встает, впрочем, сложный и недостаточно разработан-
ный в литературе вопрос об исторических границах периода тотального
господства мифологического мышления. По мнению О. М. Фрейденберг,
мифотворчество «не соуживается ни с какой иной познавательной систе-
мой. Рядом с мифом не могло быть в сознании не-мифа, какой-то непо-
средственно данной реальности; неверно, что существовали мифы сами
по себе, только в одной области — в области воображения, а в другой,
практической человек трезво осознавал опыт и житейские акты» [Фрей-
денберг 1978: 28]. Несколько отлична точка зрения Ю. М. Лотмана и
Б. А. Успенского, по мнению которых «"чистая", т. е. совершенно после-
довательная модель мифологического мышления, вероятно, не может
быть документирована ни этнографическими данными, ни наблюдениями
над ребенком»; это скорее всего объясняется тем, что «гетерогенность
является исконным свойством человеческого сознания, для механизма
которого существенно необходимо наличие хотя бы двух не до конца
взаимопереводимых систем» [Лотман, Успенский 1973: 291—292]. Смы-