Несколько лет спустя уже вся церковь высказывает одобрение Людовику XIV,
предписывающему ввести Великое Заточение во всем королевстве». В результате «мир
нищеты, который в Средние века был всецело священным», разделился на две половины.
«Отныне в нем будет, с одной стороны, область добра, т.е. бедности покорной, согласной
с предложенным ей порядком, а с другой – область зла, иными словами, бедности
непокорной, норовящей от этого порядка уклониться. Первая принимает изоляцию и
обретает в ней покой; вторая же отвергает ее, а значит, как раз ее и заслуживает» (58).
Сюда же попадают безумцы и «неразумные»: либертины, развратники, уголовники,
еретики, непослушные сыновья, проматывающие семейное состояние… Все они
содержатся в одном пространстве, – пространстве неразумия, – по Фуко. Безумный
человек рассматривается в это время не как больной, а, напротив, как человек,
сбросивший, словно цепи, обязательства разума и превратившийся в зверя, в животное,
подчеркну – в здоровое животное. «В XVII-XVIII вв. с безумием невозможно было
обращаться гуманно, «по-человечески» – ибо оно в прямом и полном смысле
нечеловечно: это, так сказать, изнанка того выбора, благодаря которому перед человеком
открывается свобода распоряжаться своей разумной природой» (59).
Человек XVII века, хоть и сепарировал, отделил разумное от неразумного и
отожествил себя с разумным, но чувствовал все еще шаткость выбора, чувствовал себя
словно на небольшом ухоженном участке, окруженном со всех сторон темным лесом, в
котором обитали страшные чудовища. Он заклял, очертил круг вокруг своего маленького
мира, вокруг своего рацио.
Но, если в пределы круга не могут войти чудовища леса, то за пределы круга не
может выйти сам человек. Чудовища теперь живут не внутри, а вовне того мира, который
человек считает своим. «Настает день, когда присутствие в безумии звериного начала
будет рассматриваться, в свете эволюционного учения, как симптом и, более того, как
сущность безумия. В классическую же эпоху оно, наоборот, с особой ясностью указывало
именно на то, что безумный человек – не больной. В самом деле: животное начало
оберегает безумца от той хрупкости, неустойчивости, болезненности, какая свойственна
человеку. Звериная крепость безумия, его толстокожесть, позаимствованная из
бессознательности животного мира, делает безумного человека устойчивым к голоду,
жаре, холоду, боли. До конца XVIII в. было общепризнанной истиной, что безумцы будут
переносить тяготы жизни сколь угодно долго… Любопытно, что помешательство в
рассудке, возвращая безумца к животному состоянию, тем самым непосредственно
вверяет его доброте природы».
Если еще в эпоху Возрождения человек воспринимал безумие через призму своих
отношений с Богом, то в эпоху Барокко «безумие превратилось в вещь, вещь зримую и
зрелищную: это уже не чудовище, таящееся в глубинах человеческого «Я», а непонятно
устроенное животное, чисто звериное начало, в котором уничтожено все человеческое»
(60).
Другой важный момент: «По сути уничтожить безумие, выключить из
общественного порядка фигуру безумца, которой в нем нет места, – не главная задача
изоляции; сущность ее состоит не в заклятии угрозы. Изоляция только обнаруживает саму
сущность безумия, иначе говоря, выводит на свет небытие, проявляя это его проявление,
она тем самым и уничтожает его, ибо возвращает его к его истине – к ничто» (61). Можно
сказать, что разум Барокко в упор не видит безумие, оно для него бред, ничто, «чистая
негативность».
Но вот интеллектуальная история проходит пиковые десятилетия Нового времени
(1700-1720 гг.) и сразу вслед за этим наступает переходное время, эпоха Барокко вступает
в свою четвертую фазу – и происходят незаметные, но важные изменения и в отношении
разума к безумию, а общества – к безумцам. В начале XVIII века «по сравнению с XVII в.
безумие едва заметно сместилось в иерархии различных типов разума: прежде оно
приближалось к «рассуждению, что изгоняет разум»; теперь оно сблизилось с тем