
развитых культурных языков, если же их собственный национальный язык или язык семьи не принад-
лежал к числу последних, то мужчины — а к началу XX века и женщины — осваивали один или
несколько подобных языков. Разумеется, они стремились говорить на литературном национальном
языке как подобает людям «культурным»; в их речи могли порой присутствовать диалектные
выражения или местный акцент, но в целом она указывала на определенный социальный статус.
1
Они
могли обращаться к местным говорам, диалектам или просторечным оборотам, характерным для
низших слоев, с которыми им приходилось соприкасаться; конкретные детали зависели в данном
случае от их происхождения, местожительства, воспитания, обычаев и условностей их класса и,
разумеется, от того, в какой степени общение с простым народом предполагало знание
соответствующего языка, диалекта или гибридного жаргона, вроде креольского или пиджина.
Официальный статус последних значения не имел, ибо общепринятый язык администрации и
культуры, каким бы он ни был, всегда был в принципе доступен высшим классам.
Для неграмотных людей из простого народа мир слов оставался сферой исключительно устной речи, а
следовательно, письменный язык — официальный и любой иной — затрагивал их лишь в том смысле,
что все болезненнее напоминал им о недостатке образования и власти. Так, албанские националисты
требовали, чтобы их язык пользовался не арабским или греческим, но латинским письмом — это
позволяло им избавиться от комплекса неполноценности по отношению к грекам и туркам — однако
для тех, кто вовсе не
1
Услышав речь Охса фон Лерхенау, ни один венский таксист — даже не видя в лицо говорящего — нисколько не
усомнился бы в его социальном положении.
Глава IV. Трансформация национализма 183
умел читать, подобные планы явно не имели никакого смысла. По мере того как автаркия деревенской
жизни разрушалась, а выходцы из разных стран все теснее соприкасались друг с другом, проблема
общего языка становилась для них все более насущной. (В меньшей степени это было характерно для
женщин, замкнутых в узких пределах домашней жизни, и еще меньше — для тех, кто обрабатывал
землю или разводил скот.) Лучшим выходом было овладение государственным языком данной страны
в достаточном для повседневных нужд объеме, — тем более что два мощнейших орудия массового
образования, армия и начальная школа, несли элементарные знания официального языка в каждую
семью.
1
Неудивительно, что чисто местные наречия или социально ограниченные диалекты уступали
позиции языкам, употреблявшимся в более широкой сфере, и у нас нет никаких свидетельств того, что
подобные лингвистические перемены и необходимость адаптации к ним встречали сопротивление
снизу. Ведь более развитой и распространенный из двух языков обладал огромными и явными
преимуществами и при этом не порождал каких-либо видимых неудобств, поскольку ничто не мешало
моноглотам в общении между собой по-прежнему пользоваться родным языком. Однако за пределами
своей родины и вне традиционных занятий моноглот-бретонец оказывался совершенно беспомощным,
превращаясь в бессловесное животное или существо, лишенное дара речи. И с точки зрения простого
человека, который искал работы и лучшей доли в условиях современного мира, не было ничего
дурного в том, что крестьяне станови-
1
Уже в 1794 году аббат Грегуар с удовлетворением отмечал, что «в наших батальонах говорят, как правило, по-
французски» — вероятно, потому, что в армии смешивались между собой представители разных районов
Франции.
184 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.
лись французами или поляками, а итальянцы в Чикаго изучали английский, чтобы стать американцами.
Но если выгоды знания языка, выходившего за узко местные пределы, были вполне очевидны, то еще
более несомненными являлись преимущества, проистекавшие из умения читать и писать на широко
распространенном и в особенности — мировом языке. Характерно, что популярное в Латинской
Америке требование вести обучение в школах на местных индейских языках — языках, не имеющих
собственной письменности, — исходит не от самих индейцев, но от интеллигентов — indigenistas. Если
местный язык не является de facto мировым, то монолингвизм означает на практике узость кругозора и
ограниченность перспектив. Преимущества знания французского были столь велики, что количество
бельгийцев — природных носителей фламандского, превратившихся с 1846 по 1910 гг. в билингвов,
значительно превысило число франкофонов, взявших на себя труд освоить фламандский.
1
И чтобы
объяснить упадок местных диалектов или распространенных на ограниченной территории языков,
которые существовали рядом с языками крупными, нет необходимости прибегать к гипотезам о
«лингвистическом» притеснении со стороны государства. Напротив, упорные, методичные и часто
весьма дорогостоящие усилия, предпринятые ради сохранения сербского, ретороманского или
гаэльского (языка шотландских кельтов), смогли лишь на некоторое время отсрочить их закат. Правда,
иные интеллигенты (из числа поборников туземных наречий) с горечью вспоминают, как бездарные
учителя запрещали им
1
A. Zolberg. The making of Flemings and Walloons: Belgium 1830-1914 //Journal of Interdisciplinary History, V/2,