
Теоретическая культурология. — М.: Академический Проект; РИК, 2005. — 624 с.
219-
-219
мифориторического, типа культуры много верного и удачно схваченного. Так, он справедливо фиксирует
такую особенность риторического типа культуры, как обращение к готовому слову и пользование им. Слово
как способ членораздельного выявления любой мысли и чувства, слово как готовый смысл оказывается в
этом типе культуры «живым носителем культурной традиции» [6:309]. Поэтому «всегда совершенно
известно, что есть истина и что есть истина» [6:310].
Однако при том подходе, который выражен A.B. Михайловым, теряется принципиальное различие
между отношением к слову в Античности и христианстве, в Античности и иудаизме. Риторика, будучи
способом лингвистического самоопределения культуры через традицию, с помощью традиционно
значимого и устойчивого фонда знаний и образцов если и определяет способ жизни культуры в эллинизме
— в Афинах, то все же не составляет differentia specifica отношения к традиции и к слову в христианстве —
в Иерусалиме.
В античной мысли слово представлено именами собственными. И даже десять категорий Аристотеля —
универсальные имена, которые твердо фиксированы, маркируют все бытие и делают возможной и
действительной речь. Это департаментализация имен собственных. В отличие от античной культуры, в
иврите основное значение имеют местоименные структуры и глаголы. Это связано с тем, что для
древнееврейской культуры «вещь не является данностью, а, скорее, встречей творческих воль» [5:121]. Если
для античной культуры существенны мысли и вещи, представленные в имени, то для древнееврейской
культуры существенны действия и отношения (прежде всего действия вслушивания в божественные
повеления и их выполнения в сотворенном Богом мире). Акцент здесь делается на практически деятельном
отношении к миру, на волеизъявлении и волевой реализации заповедей. «Изучение и реализация актов
волеизъявления, направленных на мир, то есть «мицвот» (волеизъявление), составляют основу еврейской
традиции» [5:122]. Поэтому в древнееврейской традиции существенную роль играют глаголы как способ
членораздельного выявления любого акта воли и волевого действия, расшифровывающего волеизъявление
Бога. Акцент уже делается не на созерцании и умозрении неких сущностей, как в греческой культуре, а на
встрече двух воль — воли Бога и воли человека, на вслушивание, на исполнение извне пришедшей
трансцендентной воли и на реализацию волеизъявления Бога. Поэтому в древнееврейской культуре столь
велика роль закона, отдачи себя закону как абсолютному велению Бога и как выражению
225
Слова Бога, которое направлено к воле человека. Прежняя закупоренность культуры в системе смысла
имен собственных, присущая эллинизму, приобретает новые возможности и начинает разламываться.
Сохраняется, конечно, устойчивый фонд культуры в качестве всегда наличной и значимой суммы традиций,
но он обретает новый импульс — импульс, идущий, с одной стороны, от волеизъявления Бога и, с другой
стороны, от волевых актов человека, вслушивающегося и расшифровывающего эти волеизъявления. От
вслушивания в Слово Бога, выраженное пророками и в законе, до его исполнения — таков путь спасения
человека. Казалось бы, и в эллинизме, и в иудаизме речь идет о слове как способе самоопределения
культурной традиции. Однако есть слово и слово.
Т. Боман и С.С. Аверинцев [ 1 ] [8] в свое время провели принципиальное различие между двумя
творческими принципами — между греческой «литературой» и древнееврейской «словесностью», между
основными мировоззренческими принципами греческой и библейской культур. Если в греческой культуре
на первом месте стоит онтология, бытие, понятое как неизменный, пластичный, цикличный макрокосм,
созерцаемый человеком (поэтому метафоры света, видения и зрения играли здесь большую роль), то
ветхозаветный человек жаждет общения с Богом, своими практическими действиями участвует в живом
потоке времени, в котором звучит голос Бога (поэтому здесь распространены метафоры звука, голоса,
произнесенного и услышанного слова, не визуально-пластические образы, а субъективные впечатления от
речей пророков и ветхозаветных текстов). Вместо наглядного и законченного статуарного целого,
освещенного ровным светом, «из явлений выхватывается только то, что важно для конечных целей
действия, все остальное скрыто во мраке; подчеркиваются только решающие, кульминационные моменты
действия, все находящееся между ними лишено существенности... Мысли и чувства не высказаны, их лишь
подсказывают нам молчание и отрывочные слова; целое пребывает в величайшем напряжении, не знающем
послаблений, все в совокупности обращено к одной-единственной цели, все гораздо более едино и цельно,
но остается загадочным и темным задним планом» [2:32].
Христианство выходит за пределы сугубо риторического самоопределения культуры. Для христианина
Слово онтологично. Оно обладает бытийственной энергией, в нем открывается бытие, порожденное волей
Бога и нуждающееся в осмыслении человеком. Слово и вещь тождественны. Вещь вещает. Слово — весть
вещи. Здесь уже делается акцент на связке, прежде всего на связке есть (существования), коль скоро боже-
ственным Словом сотворено существование всего тварного мира и им порожденные смыслы составляют
первичную номинацию, совпадающую с самим актом порождения (генезиса) бытия. Здесь средоточием
являются не только и не столько феноменология и онтология имени, не только и не столько феноменология и
онтология волевых актов предицирования, но прежде всего феноменология и онтология связывания двух
субъектов — Бога и человека, где и подлежащее, и предикат взаимозаменимы, трактуются как два субъекта,
а само взаимоотношение — как встреча двух универсальных субъектов, не ограниченных лишь волей, а
расширяющихся до манифестации всех душевных актов. Это мировоззрение задавало новую перспективу
для лингвистики, где лингвистические конструкции стали осмысливаться в новом смысловом горизонте.
For Evaluation Only.
Copyright (c) by Foxit Software Company, 2004
Edited by Foxit PDF Editor