
Теоретическая культурология. — М.: Академический Проект; РИК, 2005. — 624 с.
356-
-356
которое изъято из внешнего ритма. В-четвертых. Видимо, разделение на изолированные сферы вульгарной
профанной трудовой жизни и священной религиозной жизни (которая, по Э. Дюркгейму, является
обожествлением совместного, коллективного, общественного) произошло чрезвычайно рано. Ритуалы были
направлены одновременно и на осуществление этого дуализма (не допускали смешения этих миров), и на
включение адепта в мир священного [14:77-163].
Представляется, что сюжеты, выделенные Иониным, если рассмотреть их под интересующим меня углом
зрения, складываются в общую тенденцию. Во-первых, фундаментальная единственность нашего М. п. (при
всей фактической суверенности множества субкультур, миров человеческого опыта) находит себе аналогию
лишь в первобытности (потому трансцензус за границы повседневности приобретает одновременно и
обыденный и радикальный характер). Во-вторых, несмотря на стремительность, современные ритмы
потеряли ритуализированный характер, и ответственность за них ложится на самого человека.
Инновационные функции вопреки высокой серийности производства стали рутинной профессиональной
деятельностью, и потому современность все больше приобретает черты «эпохи неповторимости». В-
третьих, конец эпохи тотального присутствия абсолютного Смысла, причащаясь которому отдельное
событие получало смысл, ведет к освобождению событийности и телесности, приобретающих
самодостаточность. В-четвертых, священная религиозная и повседневная жизнь более не выстроены в
ценностную иерархию; возникает почти первобытный образ единой реальности — такой, что сакральное и
повседневное (которые к тому же могут меняться местами) выступают едва ли не как моменты
дискретности и непрерывности единого процесса. К этому следует добавить, что современная
повседневность синкретична (характерная черта первобытности), включая в себя и античную, и
средневековую, и нововременную, а вдобавок еще и «восточную» реальности. Таким образом, позиций для
те-
матизации повседневности, для теоретической рефлексии на нее (повседневность в свете античного, или
средневекового, или восточного идеала) стало множество (и они суверенны), и в зависимости от избранной
исследователем точки зрения будут складываться совсем разные повседневности. Эти первобытные черты
современной повседневности, по-моему, означают ее готовность к принятию новых смыслов.
Отсутствие стабильных структур в ментальном пространстве современной повседневности, разоблачение
мира идей, который превратился в мир симулякров, породили буквально перво-бытную ситуацию, когда
ментальный мир формул коллективного сознания и мир жизнедеятельности стали практически одной
реальностью, а удержать их различие, адресуя одному из них (можно любому) квалификацию виртуальной
реальности, не удается. Проблематичной теперь оказалась не реальность ментальности, а уже сама
реальность. И немалая доля ответственности за это лежит на философии. Поскольку она, пройдя через
необходимую (именно постклассическая философия сделала реального, живого человека своим предметом ),
но все же унизительную для ее достоинства «полосу подозрений» (такую интерпретацию концепций Ф.
Ницше, К. Маркса, 3. Фрейда предложил П. Рикёр [22]), покорно согласилась с тем, что нет никакого «мира-
по-истине», нет и самой истины, как будто философии не было известно, что вслед за этим теряет свою
реальность и М. п. Представляется, что новое возвращение к идее концепта в такой ситуации является не
шагом назад — от философии подозрения к философии до-верия — а вперед — к «философии надо-зрения»
(по выражению В.П. Визгина).
Идею концепта впервые формирует христианское Средневековье (см.: Символизм, I, Концепт, I),
озадачившееся взаимозависимостью Творца и твари, горнего и дольнего мира. Для Античности идея была
укоренена в космическом вечном прошлом, пребывая и разворачиваясь в модусе эманационного
нисхождения от всеобщего (Единого) к единичному. Обратная зависимость всеобщего от единичного
(представленная Эросом Платона, мистическим восхождением неоплатоников) была гораздо менее
выражена и почти не имела собственного основания, но обосновывалась через цель своего стремления. Для
Нового времени, наоборот, понятие укоренено в историческом вечном будущем, пребывая и разворачиваясь
в модусе прогрессивного восхождения самодеятельной мысли от единичного к всеобщему. Зависимость
единичного от всеобщего (представленная, например, герметизмом и гностицизмом, которые быстро
потеснила наука; позже — натурфилософией, тоже вытесненной на периферию) здесь оказывается
обратной. В обоих случаях (для Ан-
374
тичности и Нового времени) обратная зависимость сведена к рудиментарной обратной связи (см.:
Манера целеполагания, I). Средневековье как переход, связавший Античность и Новое время, выступило
некоторым положением равновесия между этими двумя типами всеобщего: человек, конечно, зависит от
Бога, сотворившего его, но и Бог зависит от человека, ведь Он, по словам Мейстера Экхарта [33], ищет нас
так, как будто мы нужны Ему больше, чем Он нам.
Этому неустойчивому равновесию, по-моему, как раз и соответствует идея концепта. Сначала удобнее
оценить концепт в аспекте такой связи, которая хотя и объединяет радикально различенные контрагенты, но
нe снимает их суверенность.
Данное соответствие можно пояснить следующей метафорой (или образом). Мой
знакомый, подрабатывающий тонированием стекол на машинах, поделился своими
соображениями об одной из причин этой моды: некоторые его клиенты, проведя часть
жизни в тюремной камере, воспринимали свободу как точку зрения находящегося по
For Evaluation Only.
Copyright (c) by Foxit Software Company, 2004
Edited by Foxit PDF Editor