тем, что индивидуалистическая американо-канадская культура хороша там, где
важны качества отдельной личности, прежде всего, в науке и изобретательстве.
Поэтому именно на Западе, как они отмечают, развились всякие науки от
ядерной физики до генеративной лингвистики, а среди японских ученых мало
нобелевских лауреатов. Но, зато, по их мнению, японская культура выше везде,
где главное – отношения между людьми: начиная от экономики и
государственного устройства и кончая семьей, везде отношения (между
начальниками и подчиненными, между супругами и т.д.) гармоничны и не
связаны с соперничеством. Баланс соблюден, и, тем не менее, очевиден акцент
на преимуществах японского образа жизни.
В отличие от автора книги «Мозг японцев» Э. и Ю. Фукуда
подчеркивают необходимость для Запада осваивать японский опыт там, где
Япония впереди, а японцам нужно, по их мнению, в большей степени, чем
раньше, ощущать себя частью мира [Fukuda 1990: 202]. В подобных
публикациях всё больше наблюдается уже не стремление к защите японской
культуры от влияний извне, а призыв к ее мировому распространению, что
исконно японскому национализму не было свойственно.
Впрочем, оборотной стороной национальной гордости, в том числе
гордости за свой язык, может быть, как отмечал Р.Э. Миллер [Miller 1982: 84], и
«антимиф», связанный с комплексами национальной неполноценности, включая
языковую. Можно встретить и рассуждения о недостатках японского языка
(естественно, по сравнению с английским). Например, утверждают, что этот
язык затруднителен для прямого выражения смысла и для выражения
критических мнений, неудобны слишком многочисленные способы обозначения
собеседника и др. [Narumi, Takeuchi, Komatsu 2007: 13-14].
Использование языковых аргументов в попытках найти особую
гармонию в японском обществе и в японской культуре свойственно не только
авторам дилетантских работ. В целом, безусловно, исследования картин мира в
японской науке, как и исследования по nihonjinron в целом необходимо
дифференцировать. Нельзя согласиться с Дж Стенлоу, ставящим в один ряд и
исключающим из пределов науки таких разных авторов, как Цунода Таданобу,
Судзуки Такао и Киндаити Харухико [Stanlaw 2004: 274]. Такие книги, целиком
или частично посвященные вопросам японской картины мира как [Kindaichi
1978; Ikegami 2000; Haga 2004], содержат немало интересных наблюдений, и мы
в следующей главе будем использовать многие их примеры. И с Судзуки Такао
нередко можно соглашаться. Однако, Дж. Стенлоу отчасти прав в том смысле,
что почти в любой, даже лучшей публикации по особенностям японской
культуры, включая языковую культуру, можно увидеть формулировки,
продиктованные симпатиями или антипатиями, находящимися вне научной
сферы. Например, Судзуки утверждал, что в японском языке нет и не было
таких классовых различий, как в английском или французском языке [Suzuki
1987a: 130]. Судзуки также писал, что английский язык не создан для того,
чтобы говорить о вещах по-японски [Suzuki 1987a: 114]. Вопрос о пригодности
для этих разговоров более близких по строю к японскому языку тамильского
или чувашского языков, как всегда, не ставится. Не говорим уже о далеко
выходящих за научные рамки высказываниях того же автора о том, что
передовая Япония самим фактом своего существования мешает мировому
господству белых людей [Suzuki 2006: 131] или что победа Японии в Русско-
японской войне остановила процесс установления власти белых христиан над
миром [Suzuki 2006: 133].