изображении
Для жителя побережья — это обыденная картина, однако для земель, удаленных
от моря, — всегда непонятная. Такой способ отграничения может оказаться
катастрофическим в результате проигрыша одной-единственной морской битвы,
например как способ отграничения Афинской морской державы, но чаще всего
завершается эволюционно в результате свертывания, сокращения жизненных путей,
как у Венеции, Генуи, Тернате , Гавайев, вероятно, в обозримое время у Британской
метрополии.
Такому процессу обыкновенно противостоит — как несовместимое —
противоречивое развитие сухопутных (континентальных) жизненных форм, которое с
своей стороны вряд ли может быть понятно островному человеку из-за их
континентальной привязанности к земле, массовых перемещений, [с.141] переходов,
перенапряженности, склонности к исторической ломке, к революционному развитию,
при котором пограничный организм, как правило, умирает в резу
льтате борьбы и
новообразования, смены мандатов (ko ming) на управление, также сказывающихся
локально, обычно в первую очередь на границах.
Так больший инстинкт безопасности в ходе развития границ в океанских и
приморских жизненных формах противостоит беспрестанному обновлению опыта в
континентальных жизненных формах, что сопряжено с опасностью обоюдных ложных
пониманий. Речные жизненные формы находятся посередине и склон
яются то к одному
типу, если господствуют океанские и морские влияния, то к другому, если становятся
решающими проживание на материке, потребность в плоскогорье, в своеобразии степи.
Отсюда же и сила прецедента, традиций, “социума” и их воплощения в Венеции,
Англии, Америке, Японии, на островах Юго-Восточной Азии — также в вопросах
границы. Эта сила, напротив, находится в противоречии с растущей апатией от окраин
к центру Старого Света, где державы на “оси истории” (“pivot of history”) во многом
безучастнее во внешних вопросах их жизненных форм, часто меняются внутри,
осуществляют сдвиги в гораздо более резком противоречии между метрополиями,
жизненно важными частями и окраинными ландшафтами, чью неприкосновенность
принимает весьма подозрительно островная и морская держава.
И все— таки становление границы в целом показывает скорее долговечную силу,
более частый возврат культурных и естественных, поэтому снова и снова
заимствуемых, уже апробированных границ, даже прямо-таки склонность к
возрождению.
Было бы исключительно плодотворным с этой точки зрения отыскать в истории и
географии примеры и образцы генетического сооружения границ, прежде всего
проследить их тождественные перемещения и преобразования, как это мы смогли
сделать особенно при сравнении феодальных границ в Западной и Восточной Евразии,
скажем хода развития границ Японии, Пруссии и Германии, сопоставляя их
колониальное продвижение в северо-восточном направлении, оттеснение Китая и
Внутренней Европы от морской границы, от контакта с побережьем на протяжении
XIX столетия (внутриевропейский мир — от более 2700 км до менее 1200 км,
китайский — от свыше 17000 км до 7100 км ), тесность жизненного пространства
самых многонаселенных жизненных форм Западной и Восточной Евразии с
наднациональной имперской традицией и в результате этого неслыханно
усиливающееся в нем [пространстве] пограничное давление, которое должно вести к
насильственным прорывам! За пределами столь стесненных пространств с давних пор
ощущается аналогия с океанскими притеснителями, как и с Советами, и даже опасение
делать из этого выводы для совместной обороны . [с.142]
Здесь манометр пограничного давления показывает неестественно низкий уровень
хода развития границы и предвзрывные состояния на Янцзы и Хуанхэ, как на Дунае,