
Теоретическая культурология. — М.: Академический Проект; РИК, 2005. — 624 с.
420-
-420
самораскрытия вещи, мощь ее присутствия, воздействующего на внимательный ум. Само внимание и эта
сила присутствия вещи, очевидно, взаимосвязаны. Принимая во внимание эксплицитную дефиницию Я.,
вряд ли можно сказать нечто большее о ней, чем то, что это — несомненная усмотренность. Понятие света, в
том числе естественного, являющегося как бы элементом (стихией) Я., служит еще одним средством
пояснить понятие «Я.» [1:288].
Все мышление Декарта стоит под знаком Я., что отмечают историки философии. Декартова Я. — ясность
здравого рассудительного смысла, а не ясность ясновидца, воспринимаемого людьми как безумец (фигура
Кассандры). Правда, грань здесь тонка, и уже для ученых XVII в. многие физические идеи Декарта казались
безумными фантазиями. Например, Паскаль называл учение Декарта о природе «грезами» и «романным
вымыслом о природе, приблизительно напоминающим историю Дон Кихота» [2:641 ].
Я. Декарта как маску на лице неясном, неуверенном и неопределенном увидел Паскаль, сказавший о нем
inutile et incertain (бесполезен и ненадежен) [2:615]. Сомнительность, неуверенность, недостоверность и,
следовательно, корневую неясность — вот что прозрел Паскаль за Я. и несомненностью Декартова метода и
его принципов. Декартова Я. обнажилась как своего рода бессильное заклинание шевелящегося под ней
хаоса. Подобного типа квазипсихоаналитическое прочтение Декартова дуализма и механицизма, полностью
изгоняющего всякую ментальную природу из мира физики, мы предложили, опираясь на высказывания Ф.
Ейтс, раскрывающие своего рода возможный латентный герметизм Декарта [3:147-148]. Дементализация
мира, явленная в механистической картине Вселенной, для Декарта могла бы быть своего рода надежным
алиби от возможного его обвинения в крамольном (особенно в эпоху Контрреформации) герметизме и
магизме. Я. механицизма с его полной неодушевленностью мира «по истине» (мира тел) как бы лишь
внешне прикрыла этот дымящийся хаос сил, который вновь, как джин из бутылки, будет выпущен Ницше,
этим антиподом Декарта. Причем выпущен парадоксальным, так сказать, изнаночным образом, как бы
дублирующим его, выбалтывая его секреты и вытеснения.
Я. и очевидность, о которых так много говорит Декарт как об общих и неизменных свойствах ума, ему
естественным образом присущих, есть миф философа. Дело в том, что никогда этой Я. в неизменном виде в
истории не существовало. И сама история восприятия Декарта это показывает достаточно ясно. Следуя
тому же принципу Я. и очевидности, Вл. Соловьев из той же посылки ( cogito, «я мыслю») «вывел»
совсем иное, чем Декарт [4:781, 783]. Затем тот же шаг сделал и Гуссерль, отбросивший вовсе не очевидную
(по крайней мере для него) метафизику декартовского «Я» или «Эго» [5:21]. Увы, исходные
методологические и метафизические принципы воспринимаются различно в разные эпохи. Однако Декарт
верил в неизменность разума. И это и был его миф, который он, впрочем, передал и Просвещению, столь
сильно им подготовленному.
Для характеристики декартовской Я. как Я. классической новоевропейской культуры существенно то,
что можно назвать исключением, или, точнее, нейтрализацией языка. Ко времени Декарта открытие нового
человека, или человека Нового времени, — уже свершившийся факт, о чем свидетельствует, например,
Монтень, рассуждающий о том, что «мудрости свойственна никогда не утрачиваемая ясность» [6:205], какая
существует лишь в надлунном мире. Эти Я. и предпочтение, которое нужно отдавать доводам кратким и
точным, не могли бы иметь места, если бы язык как непокорная для рациональности нового типа стихия не
был нейтрализован, эпистемически нивелирован. Вот как Монтень выражает это, на наш взгляд, одно из
основных условий классического мышления: «Это словам надлежит подчиняться и идти вслед за мыслями, а
не наоборот, и там, где бессилен французский, пусть его заменит гасконский. Я хочу, чтобы вещи
преобладали, чтобы они заполняли воображение слушателя, не оставляя в нем никакого воспоминания о
словах» [6:218]. Подобное послушание слов мыслям и есть упомянутая нами нейтрализация языка.
Словоприемное устройство разума конструируется таким образом, чтобы принимались в учет лишь логико-
аналитические параметры языка, равняющие один естественный язык с другим. И поэтому неудивительно,
что «век гениев» говорит на латыни и одновременно переходит к национальным языкам, но еще дублируя
их в универсальном языке ученого посредничества. В эпоху Возрождения правил бал именно язык — он
силой своей безучастной к логике вещей семантики сближал геральдических змеев с объектами научной
серпентологии (например, у Альдрованди). Этот режим построения дискурса подпирала соответствующая
метафизика с ее постулатами всесильности подобий, симпатий, антипатий и аналогий. Такое господство
человеческой речи над логосом самих вещей подвергается иронии и насмешке в XVI в. (напр., у Рабле и
Монтеня). Возникает поворот от слов к вещам. И восхождение установки на скромное, но точное и ясное
знание самих вещей сопровождается «дрессировкой», опрозрачиванием язы-
443
ка, способствующим вхождению его в новую эпистемическую дисциплину опыта и скупого, но ясного
естественного света. И это новое соотношение слов и вещей характеризует основную установку
классического мышления, проявившуюся в механистической науке и в новой метафизике. В этом рубежном
повороте Декарт — звезда первой величины. Литературно-моралистический портрет нового человека,
набросанный великим эссеистом (особенно в гл. XVI, ч. I «Опытов»), Декарт перевел на язык метафизики и
научной методологии. Если в этом отношении Монтень протягивает руку Декарту, то в позиции, занятой
перед лицом безумца и безумия, два великих француза расходятся между собой. Монтень допускает безумие
самой мысли. Исключение языка в его непокорности новой рациональной дисциплине опережает подобное
исключение безумца из сообщества новых рационально мыслящих людей. Декарт, как его, на наш взгляд, в