одеваться в красивые ткани и иметь жен. Современный нам негр поймет во всей полноте
смысл начальных строк «Илиады», где говорится, что «души» героев низринуты в Аид, а
что «сами они» отданы на съедение хищным птицам и псам.
Приближаясь к уровню высокой цивилизации, мы замечаем, что мысль о будущей
жизни занимает все более и более обширное место в религиозных воззрениях. Ожидание
суда после смерти становится все живее и живее и — чего вовсе не встречается у дикарей
— делается реальным жизненным мотивом. Впрочем, эта перемена вовсе не идет рука об
руку с развитием культуры. Учение о будущей жизни едва ли имеет более глубокие и
сильные корни в высших слоях цивилизации, чем в средних. На языке Древнего Египта
мертвые восторженно называются «живыми», так как жизнь их вечная — все равно,
продолжается ли она в мире усопших или ближе к дому, в гробнице, в «вечном жилище».
Мусульмане говорят, что человек спит при жизни и просыпается в момент смерти. Индус
приравнивает тело, оставленное душой, к постели, с которой он встает утром. Рассказ о
древних гетах, которые плакали при рождении и смеялись при погребении человека,
служит образным выражением идеи об отношении этой жизни к будущей, идеи, которая
постоянно всплывает на поверхность в истории религии и которая, быть может, нигде не
понимается так легко, как в рассказе из «Тысячи и одной ночи», где морской Абдалла с
негодованием разрывает дружбу с сухопутным Абдаллой, когда узнает, что обитатели
земли не поют и не веселятся при смерти товарищей, подобно морским жителям, а плачут,
печалятся и разрывают свои одежды. Подобные идеи ведут к болезненному аскетизму,
достигающему высшего развития в жизни буддистского святого, который с отвращением,
как неприятное лекарство, принимает пищу из своей кружки для милостыни, одевается в
погребальные пелены, взятые с кладбища, или покрывает себя безобразной одеждой, как
будто повязкой для прикрытия язвы, а на смерть, ожидающую его впереди, смотрит как на
избавление от печалей жизни. Высшая надежда такого аскета состоит в том, что после
непостижимо длинного ряда последовательных существований он найдет, наконец,
убежище даже от небесной жизни. Вера в будущее воздаяние сделалась в самом деле
могучим рычагом в жизни народов. Распространяясь с одинаковой силой на добро и на
зло, она становилась могущественным средством для многих религий. Жрецы открыто
пользовались ею в своих интересах, для обогащения и усиления своей касты и для
удержания умственного и общественного прогресса в пределах освященных систем. На
берегах реки смерти в продолжение веков стояли ряды жрецов, чтобы заграждать путь
всем бедным душам, которые не удовлетворяли их требованиям относительно обрядов,
религиозных формул и приношений. Это теневая сторона. Светлая же, заключалась в
следующем. Изучая нравственное развитие цивилизованных народов, мы видим, что как
страх будущей жизни и надежда на нее поддерживали влияние религиозных учений, так
мысль о суде после смерти в самых различных религиях должна была поощрять к добру и
удерживать от зла, в соответствии с теми изменчивыми понятиями, которые люди
составляли себе о добре и зле. Все философские школы, начиная с античных времен,
отвергавшие верование в будущую жизнь, возвратились по новой дороге к той исходной
точке, которой, возможно, самые грубые народы никогда не покидали. Это справедливо,
по крайней мере, по отношению к понятию о будущем воздаянии, которое одинаково
далеко от умов людей, стоящих на двух крайних ступенях цивилизации. Весьма трудно
сказать, насколько нравственное мерило жизни применяется у цивилизованных народов в
связи с идеей о будущей жизни, потому что и у людей, не верящих в эту вторую жизнь,
мы также встречаем нравственные начала, которые выработаны в большей или меньшей
степени под этим влиянием. Люди, живущие как для одного мира, так и для двух, имеют
много общих побуждений к добру: во-первых, благородное чувство собственного
достоинства, заставляющее их вести соответственную жизнь; во-вторых, любовь к добру,
ради самого добра и ради его непосредственных результатов; и, наконец, желание сделать
нечто такое, что пережило бы самого человека, который, быть может, и не увидит своих
дел, но которому уже одно ожидание их последствий доставляет известную долю