
Фиренцуола и маньеризм. Кризис ренессансного идеала ■
171
словом или помышлением оскорбит какую бы то ни было женщину, тот не
мужчина, а неразумное животное, то есть скот" (с. 526).
Но непонятно: что же было „тщательно скрывать", если не намеревался „за-
тронуть ту или эту"?
„Когда толкуют: „это [у него изображена] такая-то, а это – сякая", то снова
говорю вам, что они далеки от истины, что это случайные имена, случайные
прозвания, особенно же те, которыми для примера обозначены дурнушки. Хотя и
верно то, что кое-кого из красавиц, взятых в качестве примера, вкупе с теми че-
тырьмя доннами, которые беседуют с Чельсо, я представлял и подразумевал про
себя, но придумал им другие имена, и тот, кто станет разбираться и снимать ко-
журу, обнаружит подлинные имена под тонкой завесой" (с. 526; курсив здесь и
далее мой. – Л. Б.).
После подобного признания насчет положительных примеров может, пожа-
луй, возникнуть подозрение и в отношении примеров отрицательных; вообще
заверения в полной литературной условности персонажей лишаются смысла.
Если в одних случаях персонажи, оказывается, вовсе не вымышленные, то как
понять, что сравнительно с этим в других случаях они особенно вымышленные?
И еще: можно ли „тщательно скрывать" под „тонкой завесой"?
Ничего удивительного, коли одни женщины Прато, как замечает Фиренцу-
ола, жаловались, что он вытащил их на обозрение (пусть и одобрительное), дру-
гие же остались недовольны, что автор пренебрег ими и не дал места в числе че-
тырех самых красивых. Так что „все пошли на меня крестовым походом.
Господи, ну что тут поделать? По крайней мере, когда я умру от их рук, я хоть
не умру под рукой Турка или Мавра, и умру удовлетворенный, пусть я и не дал
им на самом деле к тому повода" (с. 529).
А кто его знает, дал или не дал.
В довершение всего в предисловии автор сначала категорически отрицает,
будто Чельсо – он сам. Протагонист, дескать, тоже совершенно условный. И тут
же: „Но допустим, что это не так и что я захотел изобразить в облике Чельсо са-
мого себя" и пр. (с. 529). Наконец, первый диалог открывается сообщением, что
Чельсо „большой друг" автора, его „другое я", человек, стало быть, „довольно
рассудительный", „хорошо осведомленный в словесности и умелый"
3
.
Игра с читателем в предисловии подытожена лукавым сокрушением: „Вот
как я запутался из-за того, что собрал чужие беседы" (с. 531).
Впрочем, что если все эти признания, намеки, оправдания сами по себе тоже
только риторические приемы? И мнимая путаница – дань жанру, расцвечивание
рассудочной композиции, „украшение диалога"? Для нас, в конце концов, это не
так уж важно. Значимо главным образом то, что Фиренцуола уже в предисло-
вии настойчиво обыгрывает мотив достоверно-жизненной единичности. С
одной стороны, для диалога, мол, потребны некие дидактические „примеры",
придуманные имена. Какие-нибудь „мона Паскуина" или „мона Сальвестра"
лишь безличные ярлыки на соображениях автора. Но, с другой стороны, нам
дают понять, что у читателя вполне достаточно оснований сосредоточить вооб-
ражение на конкретном и, прервав мудрствования о том, что есть красота, вдруг
воскликнуть: „Да это такая-то донна, а это такая-то!" Идея казусности не могла
быть заявлена проще и наглядней. (Как мы еще убедимся, она действительно
крайне существенна для поэтики Фиренцуолы.)
Между тем самим планом, по которому строится сочинение Фиренцуолы,