234
щей», весомость «никогда не надоедающей бессю-
жетной пьесы о земной радости и веселье» [Кушнер
2000: 339, 343]. Во-вторых, существенна для кушне-
ровского эссе идея определенности отношением к
бытовому пространству сложных культурных форм.
Противопоставление европейского мира, в котором
улица является продолжением интерьера, и вечного
российского «сортира в парадной», культурологиче-
ски значимо. «Метла на одной из картин Вермеера»
– «обдуманное изобретение с длинной черной лаки-
рованной ручкой и расположенной по окружности
метущей частью» [Кушнер 2000: 357] – оказывается
зримым воплощением цивилизационного разрыва.
В-третьих, поэт акцентирует связь между протес-
тантской религиозностью и трудом, в качестве кон-
траста обозначая вошедшее в кровь русского чело-
века отвращение к созиданию. Все цивилизацион-
ные срывы, весь катастрофизм отечественной исто-
рии оказываются увязаны Кушнером с профанно-
стью труда: «Там, где сажают деревцо и моют мос-
товые щеткой, там дорожат жизнью и умеют без
надрыва радоваться ей» [Кушнер 2000: 358].
Живопись Вермеера, таким образом, оказывается
основанием для выводов цивилизационного и куль-
турологического порядка, материалом для уточне-
ния собственных мировоззренческих оснований.
Одновременно свойственные ей семиотические ко-
ды переносятся в область художественного творче-
ства, и разговор о живописи незаметно превращает-
ся в разговор о стихах [Кушнер 2000: 338]. Кушнер
«вчитывает» в Вермеера значимые для себя смыслы,
модернизирует его логику и, благодаря этому, чер-
пает в ней легитимацию для собственных художест-
венных поисков. В результате возникает ряд абер-
раций, устанавливающих дистанцию между искус-
ствоведческой реальностью и реальностью поэтиче-
ского автометаописания.
Так, вопреки намерениям живописца, Кушнер
последовательно игнорирует иносказательный план
его работ. Всякая аллегория, с точки зрения поэта, –
дурной тон, художническая слабость. Поэтому все
«картины в картине» он отрицает, предпочитая рас-
сматривать их как декоративные пятна: вглядываясь
в картину, «мы игнорируем аллегорический смысл»;
«художник словно не вполне еще доверял себе, спе-
цифике своего искусства, искал для живописи оп-
равдания в слове, в идее» [Кушнер 2000: 337]. Меж-
ду тем, как свидетельствуют искусствоведческие
разыскания, вне аллегоризма и эмблематизма жан-
ровые работы Вермеера просто не могли состояться:
«сознательно усложняя символику своих произве-
дений, Вермер шел по тому же пути, что и авторы
многочисленных иллюстрированных сборников
эмблем», его интересовали полотна-шарады, изо-
бражения-ребусы [Уилок 1994: 41].
Стремление к «деидеологизации» Вермеера на-
ходит свое продолжение в акцентировании мимети-
ческих эффектов его живописи, в сведении к ним
всей полноты художественной содержательности:
«Душа художника обращается к нам непосредствен-
но через цвет: такого синего … такого алого … та-
кого желтого … больше нам нигде не найти» [Куш-
нер 2000: 337]. Однако, как показывают специаль-
ные исследования, сами миметические эффекты яв-
лялись результатом использования новейших тех-
нических средств и творческого переосмысления
получаемого с их помощью изображения. Вермеер,
в частности, широко использовал эффекты камеры-
обскуры, но, делая это, «не следовал механически
образу, полученному с ее помощью, но … коррек-
тировал формы, приспосабливая их к задуманной
композиции» [Уилок 1994: 100]. Иными словами,
сама фактура живописи являлась у художника про-
дуктом тонкого расчета, а не иррациональной любви
к цвету и свету.
В результате аберраций у Кушнера возникает
образ непосредственного, но глубокого мастера,
сумевшего найти способ для поэтизации повседнев-
ности, для оправдания «провинциальности» и доб-
ровольно отказавшегося от «судьбы» с ее ложным
пафосом. «Ощущение опрятности, праздничности и
душевной чистоты», «старины и благополучия»,
производимое его картинами, оказывается разитель-
ным контрастом к российской современности, к
«развороченной гусеничными тракторами, изуродо-
ванной буровыми вышками, отравленной заводски-
ми выбросами … земле» [Кушнер 2000: 353], и зна-
чимо как ее отрицание, как свидетельство возмож-
ности выйти к «мировой культуре» из любой исто-
рической бездны.
Поэма «Вермеер» Е. Рейна (1989) тесно привяза-
на к биографии героя и в качестве сюжетного «зер-
на» имеет встречу в амстердамском музее с карти-
ной «Женщина в голубом, читающая письмо» (ок.
1662–1664). Образ Вермееровской героини напоми-
нает герою Рейна черты его возлюбленной, что при-
водит в движение механизмы личной памяти и про-
дуцирует рефлексию о превратности бытия. Верме-
ер в этом контексте играет второстепенную роль,
его образ типологически обобщен, сведен к образу
«старого мастера», работа которого, будучи совер-
шенна, вытесняет и «отменяет» внехудожественную
реальность: «Я говорю «Марсель, / вот Александр
Великий». / И мы глядим отсель / на Дельфт, почти
безликий, / поскольку он теперь / Вермеера творе-
нье, / и нам открыта дверь / в одно столпотворенье»
[Рейн 2004: 174]. Герой Е.Рейна оказывается в по-
ложении аутсайдера, «барахольщика», «проиграв-
шего», и картина Вермеера значима для него как
смысловой фокус всей жизни, разгадка фатальных
событий: «А прочем, это так, а впрочем, так и надо.
/ Виват, мой кавардак, победа и блокада! / Все это
ничего. Ни спазма, ни азарта, / а вот взамен всего –
улыбка Леонардо. / Но как тебя сумел так написать
Вермеер? / Изобразить судьбу, твое письмо и веер, /
загадочный чертеж на этой старой стенке / и разга-
дать твои загадки и расценки?» [Рейн 2004: 190].
Фигура Вермеера, тем самым, соединяет два образа
искусства: искусство-познание и искусство-
катарсис, приближая героя к самопостижению и
помогая преодолеть утраты. Эта идея отчетливо
звучит в финале поэмы, где все нереализованные
жизненные возможности отступают в тень перед
навсегда сложившейся судьбой: «Ты обручен с этой
жизнью одной, / с ней ты повязан, чужой и родной, /